Повесть «Сокровенный человек». Язык платоновской прозы

В «Сокровенном человеке» Платонова виден герой с ярко выраженным личным началом, с упругим сознанием и собственным словом, могущий поспорить и с людьми и чуть ли не с самой историей. Он живет во время гражданской войны, когда ни одного уголка огромной страны не осталось в стороне от решающих событий. Усмань, Грязи, Новороссийск, Баку, Царицын… Распахнулись просторы. Фома Егорыч Пухов — герой простора и движения, тягой революции вытянутый из безвестности частного существования на людный перекресток эпохи. Решив возвращаться домой, он в центральную Россию отправляется с Черного моря через Баку.

Зачем и откуда появился на страницах этот «чудак», «смутный человек» или «человек облегченного типа»? Для чего нужен в изображении этот не «герой эпохи», а «ворчун и беспартиец», «не предатель, а придурковатый мужик»? Не случайно он прежде всего «сокровенный человек», не совпадающий с обычным «предрассудочным человеком». В нем узнаваема психологическая маска мнимого простака, встречающаяся в произведениях, особенно тесно связанных с народным мировосприятием, — вплоть до поэмы о Василии Теркине. Объяснить Пухова в какой-то мере может и фигура бравого Швейка, незадолго перед этим ставшего героем романа. Однако Фома Егорыч и ни на кого не похож, так как возник из действительной жизни. Автор прямо удостоверяет его подлинность, как и образ его друга матроса Шарикова.

«В политике — плетень», в географии — невежда, он отнюдь не глуп и на все имеет свое мнение. А «масштаб» Пухова — это мерка доморощенной мудрости. Он видит в непривычном свете вещи, с которыми окружающие «умники» примирились и свыклись. Если они живут ближайшей «конкретной» целью, Пухов предлагает заглянуть за нее подальше. На первое место в повести выходят «умные разговоры» странного героя, споры с Шариковым и другими персонажами, его мысли. Этакий забияка и плутоватый фантазер, у которого «голова свербит без учета фактов», он огорошивает слушателей своими оценками, вдобавок нелепо похохатывая «редким молчаливым голосом». Сегодня он согласен, хотя вчера не доверял, а завтра опять может засомневаться… Привычна для Пухова манера говорить «иносказательно», «не то в самом деле, не то шутя». Любит он людей разыграть «вдрызг». И украшает жизнь «геройскими рассказами», содержащими «как раз то, что с ним не случилось».

Писатель не закрывает глаза на недостатки и уязвимость своего героя, но он нужен ему в первую очередь в качестве чудака, «кустаря Советской власти». Необходим для внесения в жизнь остроты и задора, для баланса между горем и радостью. Платонов слышит многоголосие народного сознания и считает независимый, скособоченный ум чудака его неотъемлемым элементом. Отсюда и пуховская мысль о необходимости «контргайки». Одновременно художник раскрывает переходную стадию в развитии простого человека после революции.

Великий процесс перераспределения социальных ролей и нагрузок в стране со свершением революции изображается прозаиком с пристальным вниманием. Вместе с тем платоновский герой, переставший быть бессловесной частью косного существования, еще не выбрал для себя постоянной роли в новой жизни. Это позволяет ему воплощать человеческое начало в тех условиях, когда историческое время и мировые силы совместно испытывают людей. Внутренний, «сокровенный» человек шире, неожиданнее любой «квалификации» и «социального происхождения». Он объединяет Пухова не только с народом, но и с человечеством — со всей «круговой порукой мира». С этой повести складывается поэтическая антропология зрелого Платонова, так же как в «Ямской слободе» выразилось его представление о бытии.

В чудачестве Пухова — избыточное полнозвучие естественно родившейся личности, и оно в прямой связи с природой, с органической сутью жизни. Начинается личность с осознания «своего отличия от природы», неизбежного и драматического. Смерть жены и одиночество — выражения этого «отличия», и сердце в Пухове трепещет и хочет «жаловаться». Однако герой еще вполне сохраняет единство с природой. Он может по-домашнему ругнуться на нее: «Гадина бестолковая!», но и слушается голоса «естества», отдает должное его «законам». «Что такое природа? — спрашивает он и удовлетворенно отвечает: — Добро для бедных людей». Поэтому в шутливом азарте он выговорил себе особое место в мире — «природного дурака», поэтому возмущается: «сколько порочной дурости в людях!..». Так платоновский герой представительствует от имени самой жизни. В период общественного становления, когда все стронулось со своих привычных мест, оторвалось от почвы, а новые формы не стали еще содержанием, нужно было напоминать о корневой, теплокровной сущности жизни.

Тем значительнее итог, к которому приходит Пухов: по его мнению, «отчаянная природа перешла в людей и в смелость революции». И страннику-чудаку находится место в общем «такте». Правда, не очень веришь его полному успокоению: вдруг Пухову «стало навсегда хорошо»? Писатель и не хочет строить ладного, приглаженного сюжета там, где еще идет живая, угловатая жизнь…

Объясняет повесть о «сокровенном человеке» и язык платоновской прозы. В ней уже слышен «не рассказ о народе, но опредмеченный в художественном слове голос самого народа» (Л. Шубин). Автор погружен в заботы и миропонимание простого человека, а он, переживая начальный день творения, именует вещи как в первый раз… Создается впечатление, что писатель сам порой мерит события «масштабом» героя-чудака. Рассказ пронизан этой меркой, «смутное слово» простого человека, встрепенувшегося для исторического существования, заняло почетное место у прозаика. «Пухов ехал с открытым ртом…» — написать так значит подстроиться и восприятию странному, необычному. Поэтому не разъясняется впрямую, что рот Фомы Егорыча был открыт от удивления. В «фокусах» платоновского письма угадывается парадоксальность народных книг, смелых в игре со словом и в пренебрежении внешними приличиями ради сути.

Истоки непривычного языка — в речевом обиходе послереволюционного десятилетия, митингующей эпохи. Писатель передает и обыгрывает вторжение в устную речь газетных формул и канцелярских оборотов, обкатанных и измененных во всенародном разговоре. Как внимательно читает и судит лозунги Пухов на лискинском вокзале… Слово у Платонова — самостоятельно и активно действующая лаборатория смысла. Оно позволяло отделить живое ядро от шелухи заношенных значений, разграничить его с безжизненной отвлеченностью или казуистикой лжи. Оно несет иллюзию первого применения и иронически двоится, «кривляется», как бы сопротивляясь своей сложной роли. И всегда оно передает мысль о жизни, служит выяснению сущностей. Правдоискатель растворился в стиле Платонова, найдя себе замену в художнике. Позднее, где-то с середины 30-х годов, платоновское письмо спрячет самые острые углы своей оригинальности, но память о происхождении из языка бедняков Ямской слободы и бесконечной России чудаков и странников, из словоупотребления митинга и газеты, будет сохранять до конца.